Колдун
— Детерминированный!
— А я говорю — индетерминированный!
— Да вот хрен-то, детерминированный! Но тебе этого всё равно не понять!
— Это тебе не понять, что индетерминированный! Да ты и не хочешь ничего понимать!..
Диспут двух историков уже давно перешёл в ту фазу, когда выявить истину можно лишь при помощи жребия. Но они всё-таки продолжали надрывать глотки, брезгуя разрешить вопрос о детерминированности отечественного исторического процесса с помощью такого абсолютно индетерминированного приёма. К тому же одному из них в этом слове слышался «жеребец», а другому «кукиш». Однако подбрасывать хворост в костерок не забывали, отчего, во-первых, делалось тепло, а во-вторых, руки отвлекались от мордобоя.
Вдруг из тумана, который, словно перекись, высасывает из организма пигмент, вышел мальчик лет десяти. Беленький и задумчивый, словно финн. Подсел на корточках к костру и протянул к огню руки, не проронив ни слова.
— Здороваться надо, мальчик, — сказал так и не успевший обзавестись детьми к сорока пяти годам детерминист.
— Да ты откуда, в такую погоду-то?
— Здравствуйте, дяденьки, — стеснительно, отчего вышло чисто и задумчиво, ответил мальчик. — Да вот только… — И замолчал.
— Что — только-то?
— Только не положено мне никому говорить «здравствуйте». Узнают — ещё хуже будет.
— Как-то странно ты говоришь, мальчик. Кто узнает, отчего будет хуже?
— Да деревенские, с которыми я раньше жил.
— Как это «раньше жил»? — мужчины поёжились от начавшего заползать под свитера тумана. Они уже более внимательно, как бы новыми глазами, поглядели на необычную белёсость парнишки, необычную даже для этих северных мест. На его просвечивающие от нервного пламени костра пальцы, которые не были чётко очерчены, а плавно переходили в неверный туман. — Как это ты, мальчик, «раньше жил»? А теперь что?
— А теперь я живу один.
— У тебя, наверно, родители умерли?
— Нет, и мама, и папа живы.
— Как же это ты живёшь один? Ничего не понятно. Где живёшь-то один?
— Здесь, в лесу.
Историки, чтобы немного просветлить начинавший ускользать разум, налили по граммульке и выпили.
— Убежал из дома, что ли?
— Зачем убежал? Прогнали.
— Родители?!
— Ну и родители тоже. А так-то меня все прогнали, вся деревня. Родители вначале пробовали спорить, но потом им всё рассказали, и они тоже прогнали.
— Господи! — вырвалось у одного. У другого зачесалось под ногтями. — Да за что же прогнали-то тебя, мальчик?!
— Колдун я.
— Как это — колдун? Ты что, серьёзно, что ли? Или это деревенские так тебя назвали?
— Они узнали, что я колдун, и прогнали из деревни.
— Ты — колдун?!. Ну и как же ты это делаешь?
— Чего?
— Ну, колдуешь…
— Я не знаю, просто когда чего-нибудь захочу, то оно и выходит. Ну, могу, чтобы осенью, там, цветы какие зацвели. Или чтобы стая птиц прилетела и осталась ночевать, где я захочу. Или чтобы ветер прилетел и повалил сухое дерево. Светлячков люблю…
— А покажи нам, мальчик, чего-нибудь.
— Не могу я просто так, дяденьки. Получается, только когда захочу… Вначале хотели убить, а потом просто прогнали.
— Да что же ты им такое сделал-то, что они так с тобой?..
— А я им ничего и не делал. Это они про меня всё сами придумали. У кого что случится, то, значит, я виноват, наколдовал. Корова, там, помрёт, дом сгорит — всё я. Я-то не знал, что молчать надо, что не надо им говорить, что я умею.
— Ну, ладно — эти идиоты, алкаши, но родители-то?! Мать что же?!
— А мамка стала говорить, что я так делаю, что сестра Жанка замуж выйти не может. И что Серёжка — он младше меня был — под трактор попал. Ты, говорят, погубил.
Мальчик заплакал и сквозь слёзы, всхлипывая, по-детски стал тянуться словами ко взрослым, как бы пытаясь вытащить из сердца непомерную для ребёнка занозу безжалобья.
— А я не могу плохого, я могу только просто так, чтобы… чтобы красиво было и чтобы мне от этого радость… А они не верят. Били долго, теперь одно ухо не слышит… Я не могу плохо, дяденьки…
Всё это было непереносимо. Особенно для сердец, покрытых непрочной защитной плёнкой университетской размеренности, которая сразу же стала отколупываться, а под ней — нетренированное, не знающее что и как, могущее адекватно реагировать лишь во время гражданских панихид.
— Да что же это такое, мальчик, творится-то… — даже ошалело рванулись налить ему. Однако мальчик, ещё не отвыкший от деревенского уклада, выпил, поблагодарил и успокоился.
— Ну вот и ладно, вот и хорошо, — поглаживал парнишку по плечу доцент в очках с толстыми стёклами. — Вот и ладно.
— Есть-то хочешь?
— Угу, — и принял из рук в руки разогретую на костре и вспоротую охотничьим ножом банку тушёнки.
— А что же ты тут ешь?
Мальчик глотал, потом говорил два-три слова и снова жадно глотал:
— Грибы собираю… ягоды, рыбу… ловлю, силки… ставлю — птицы, петлёй… зайца иногда получается…
— Да ведь зима скоро, как же ты тут?
— А я землянку вырыл, огонь жгу.
— А спички-то? Откуда?
— Ну, я когда замерзну, то очень хочется огня. И он зажигается.
— Ах да… Но ведь, наверно, скучно? Хотел бы опять в деревню?
— Не-а, убьют. Особенно Никишин, он, когда уже передумали меня убивать, всё равно хотел. Так даже связали, пока я не ушёл. У него машину кто-то поджёг, а я… — и мальчик опять начал потихоньку всхлипывать.
Дали кружку с чаем, бухнув туда пять столовых ложек песка. Глотание обжигающего чая успокоило мальчика.
— А я тут книжки вспоминаю — про Бульку, про живую шляпу, про Винни-Пуха… Я раньше в клубе много читал… А теперь вот вспоминаю… Ещё я люблю представлять, что будет.
— Как это?
— Ну, я могу узнавать, что будет.
— Предсказывать будущее?
— Ну, представлять, узнавать. Я сяду потихоньку и смотрю… Ну, как телик. И всё потом так и получается…
— И что же с тобой будет?
— Не-а, про себя я не могу. Могу только на кого смотрю. Ну и даже про зверей могу узнать, кто его съест. А про деревья совсем неинтересно. Всё стоит и стоит. Потом сухое вижу, потом — как падает. А иногда от молнии, или наши спилят, деревенские.
— Ну, а про нас-то можешь что-нибудь сказать?
Мальчик замер. Глаза его остекленели, и лишь бьющаяся на виске жилка выдавала присутствие подкожного движения жизни и мыслей… Тени от костра плясали на лице мальчика, создавая ощущение хаотично мелькавших лампочек компьютера, переваривающего внутри себя сложную программу…
Вдруг мальчик резко встал:
— Спасибо вам за всё, дяденьки, — и как-то лубочно поклонился, явно намереваясь уходить.
— Постой, так что скажешь-то?
— Вас убьёт Санька, Прохорычев сын. Из-за ружей ваших. И спирт у вас есть, на клюкве настоянный.
И стремительно не ушёл даже, не растворился в тупом бельме природы, а упорхнул. Именно упорхнул, унося себя, свою загадочную жизнь, свою тайну и недетскую ношу. Упорхнул, не дожидаясь, пока они нервически отсмеются над пророчеством, выпьют для успокоения по полстакана, а потом предложат ему ехать с ними в Москву, где ему…
И буквально в тот же миг из ближайших кустов шарахнули два выстрела, первый из которых услышал лишь только антидетерминист, поскольку детерминиста сразу же завалило лицом в костёр. Вторым выстрелом его неразлучного друга и вечного оппонента отшвырнуло к сосне. После переламывания стволов, выкидывания гильз и вставления новых патронов прозвучало ещё два выстрела — уже на всякий случай, для подстраховки.
Были ли эти выстрелы детерминированы по отношению к появлению и мгновенному, как приказ «Пли!», исчезновению мальчика — ответить нельзя. Потому что и эти неподдельные слёзы, и эта стариковская безысходность мальчика, и вся его птичья фигурка, плавно переходящая в загадочный и враждебный городскому человеку мир лесных шорохов и всхлипов, — буквально всё свидетельствовало о его принадлежности к каким-то иным сферам, где причинно-следственные связи подчиняются сформулированному господином Гейзенбергом принципу неопределённости.